Допрос длился несколько часов, но Волконский давал такие показания, которые не вносили ничего нового в следственный материал.
Уговоры быть откровенным ни к чему не привели, а когда, раздосадованный скупостью ответов Волконского, Чернышев бросил ему упрек:
— Стыдитесь, генерал, прапорщики показывают больше вашего…
Волконский иронически ответил:
— Что делать, ваше превосходительство, я не умею рассказывать о том, чего не было.
Чернышев понял этот ответ как намек на известную и Волконскому выдумку о занятии Шалона, обозлился и, схватив показания Волконского, отправился с ними к царю.
Через несколько минут появился Николай.
— Какие знаки отличия имеете? — со зловещим спокойствием спросил он Волконского.
— Начав Отечественную войну ротмистром гвардии, я получил с того времени чин полковника, Анну второй степени, затем с бриллиантами третьего Владимира, Георгиевский крест, Анну первой степени, в тринадцатом году я был произведен в генерал-майоры, а во Франции — в кавалеры ордена святой Анны первого класса.
— И всего этого мало? — в том же тоне спросил царь.
— Наоборот, государь, я нахожу, что награды сии выше моих заслуг.
Николай долго смотрел в лицо Волконского, не произнося ни слова. Волконский все стоял перед ним, вытянув руки по швам,
«В молчанку играть затеял, — с досадой подумал он о царе. — Глупо стоять так, ровно два олуха».
Наконец, царь заговорил с негодующим недоумением:
— Разве мне не прискорбно узнать, что среди людей, которые по носимому ими имени, по положению в обществе, по значению их семей, по их состоянию и, наконец, по их воспитанию и образованию должны были представить все ручательства, исключающие их возможность участия в столь отвратительном заговоре, я встречу Трубецкого, Волконского, представителей лучших фамилий русской аристократии, свыше меры обласканных покойным государем… Разве не позор для вас, что какие-то Майбороды и Шервуды имеют больше патриотических чувств, чем генерал-майор Волконский.
— Это не так, государь, — твердо проговорил Волконский. — Эти люди действовали отнюдь не из чувства преданности отечеству и правительству, а из корысти и для самоспасения. Майборода, попавшись в краже и растрате казенных денег, и, будучи за это выдворен из полка, тщился выслужиться в глазах начальства, Шервуд… предатель, пренебреженный…
— Я не хочу вас больше слушать, — оборвал Николай. — Вы держите себя как злодей, не способный осознать всю тяжесть содеянного им преступления и… — он сделал паузу и грозно докончил: — и весь ужас грядущего наказания…
Заложив руки за спину, он быстро прошелся несколько раз по комнате. Левашев делал Волконскому какие-то знаки глазами, но тот не обращал на них внимания.
— А знаете ли вы, чем я объясняю такое ваше поведение? — вдруг остановился Николай против Волконского.
Волконский молча пожал плечами.
От этого его жеста злоба царя перешла уже в неуемное неистовство.
— Вы трус! — закричал он, — трус, трус, трус!.. — И пена показалась в углах его рта.
— Я участвовал в пятидесяти восьми больших сражениях, — старался перекричать его Волконский, — я был тяжело ранен под Прейсиш-Эйлау, я пролил свою кровь под Шумлою, при взятии Силистрии…
— Довольно, довольно! — топнул ногой Николай. — Вы будете распространяться о всяческих своих подвигах не здесь, а в Следственном комитете, а сейчас ступайте в крепость! В крепость! — повторил он несколько раз и, выхватив платок, вытер им свой покрытый испариной лоб.
В тот же вечер, перед тем как ложиться спать, он открыл свою тетрадь и коротко записал:
«Допрошенный сегодня Сергей Волконский — набитый дурак, таким он всем давно известен, лжец и подлец в полном смысле и здесь таким же себя показал. Не отвечая ни на что, стоял, как одурелый. Он собою представляет самый отвратительный образец злодея и глупейшего человека».
Спустя несколько дней в этой же тетради появилась еще одна царская запись:
«Сергей Муравьев-Апостол — образец закоснелого злодея. Одаренный необыкновенным умом, получивший отличное образование, он в своих мыслях дерзок и самонадеян до сумасшествия. Но вместе с тем скрытен и необыкновенно тверд. Его привезли закованного и тяжело раненного в голову. Во дворце сняли с него цепи и привели ко мне. Ослабленный от оков и раны, он едва передвигал ноги. Знав его в Семеновском полку ловким офицером, я сказал ему, что мне тяжело видеть его в столь горестном положении, что теперь ему должно быть ясно, до какой степени он преступен и является причиной несчастья многих жертв, и увещал ничего не скрывать и не усугублять своей вины упорством. Он едва стоял; мы его усадили и продолжали допрос. Рассказав нам о плане действий своего полка, он замолк и на мои и Левашева вопросы о том, неужели он считал осуществимыми преступные и сумасбродные замыслы его товарищей, не отвечал ни звука. Мы должны были его поднять и под руки довести до конвоя».
Коротенькие характеристики еще нескольких своих пленников записал Николай по-французски:
«Пестель также привезен в оковах. По особой важности его действий его держат строго секретно. Первый допрос учинен ему в Эрмитажной библиотеке. Пестель — злодей во всей силе слова, без малейшей тени раскаяния, с зверским выражением и самой дерзкой смелостью в запирательстве. Я полагаю, что редко найдется подобный изверг.
Артамон Муравьев — не что иное, как убийца, изверг, без всяких иных качеств, кроме дерзкого вызова на преступление. Подл в теперешнем положении до крайности.
Михаилу Орлова привезли из Москвы. Покойный Александр, сделал его своим адъютантом и назначил для переговоров при сдаче Парижа. Он принадлежит к числу тех людей, которых счастье избаловало и у которых глупая надменность затмевает ум. Его брат Алексей всячески старается доказать мне, что Михайло уже давно отошел от заговора и что всему виною непомерное самолюбие его, которое затмило его разум и придавило чувства благодарности и любви, кои он, несомненно, к нам всем питает. Алексея я люблю и верю ему. Но все же…»
В эту же кожаную тетрадь на той странице, где Николай в свое время отметил приход во дворец Александра Бестужева, «прозвавшегося Марлинским», царь вложил письма, написанные этим писателем-пленником в Никольской куртине Петропавловской крепости.
В этих письмах, пронумерованных чиновником Следственной комиссии, Александр Бестужев делал отчаянные попытки воздействовать на Николая силою своего литературного дара:
«Уверенный в том, что вы, государь, любите истину, я беру дерзновение изложить перед вами исторически неизбежный ход свободомыслия в России и вообще многих понятий, составляющих нравственную и политическую часть предприятия 14 декабря.
Я буду говорить с полною откровенностью, не скрывая худого, не смягчая даже выражений, ибо долг верного сына родины говорить правду.
Приступаю:
Начало царствования императора Александра было ознаменовано самыми блестящими надеждами на благосостояние России. По многому хорошему ждали еще лучшего. К несчастию, надежды состарились без исполнения. Наполеон вторгся в Россию, и тогда-то народ русский впервые ощутил свою силу. Тогда-то пробудилось во всех сердцах чувство независимости, сперва политической, а впоследствии и народной. Вот начало свободомыслия в России. Правительство само произнесло слова: «Свобода, освобождение». Само рассеивало сочинения о злоупотреблении Наполеона неограниченной властью, и клик русского царя огласил берега Рейна и Сены. Еще война длилась, когда ратники, возвратясь в домы, первые разнесли ропот в народе. «Мы проливали кровь, — говорили они, — а нас опять заставляют потеть на барщине. Мы избавили родину от тирана, а нас опять тиранят всякого рода господа».
Войска, от генералов до солдат, пришедши назад, только и толковали о свободе в чужих землях. Сравнение со своим, естественно, произвело вопрос, почему же не гак у нас? Сначала, покуда говорили о том беспрепятственно, это расходилось на ветер, ибо ум, как порох, опасен только сжатый. Надежда, что император даст конституцию, как он о том упомянул при открытии сейма в Варшаве, и попытка некоторых дворян освободить своих рабов еще ласкали многих.