Пушкин широко шагал по еще не расчищенным от снега и малолюдным улицам, глубоко вдыхая холодный и чистый воздух.

— Хорошо! Ах, как отлично! — несколько раз произнес он вслух, приближаясь к Летнему саду.

«А как должно быть чудесно сейчас в Михайловском, — думал он, — как ослепительно сверкают теперь за Соротью снежные поля! Какие мохнатые деревья в парке, а нянин домик и вовсе замело. И дорогу в Тригорское тоже… Даже этот столичный сад похож на сказочный лес с нехожеными тропами…»

Дойдя до конца аллеи с мраморными, в снежных шлемах и мантиях статуями, Пушкин остановился, пристально оглядел белую равнину Марсова поля, громады Зимнего и Мраморного дворцов и повернул к выходу.

Проходя мимо дома, в котором жил Брюллов, он вспомнил, что художник имеет обыкновение вставать рано, и решил зайти к нему.

Брюллов уже стоял у мольберта в длинной бархатной блузе, с палитрой и кистью в руках.

— Кто там? — спросил он, не отрывая глаз от своей работы.

— Раб божий Александр, вошедший в храм искусства, дабы поклониться его жрецу, — начал Пушкин смиренным голосом, но Брюллов перебил его:

— Очень рад. Скорей сюда! Ты ведь знаешь мою модель. Посмотри-ка на нее. — Он схватил Пушкина за руку и притянул к портрету молодой женщины с арапчонком.

— Хорошо! — после минутного созерцания похвалил Пушкин. — Графиня как живая! Ты, Карл Павлович, передаешь аффектацию чувств как истинный романтик. Своею манерой письма ты совершенно сражаешь мертвенность классицизма. И это особенно в твоих портретах. Какая кисть! Я их ставлю превыше всего, тобою написанного. Разумеется, я ценю и «Гибель Помпеи».

— Я помню твои строки: «Везувий зев открыл…» — начал, было, Брюллов, но Пушкин перебил:

— Что я… Гоголь назвал твою картину светлым воскресением живописи, пребывающей долгое время в каком-то полулетаргическом состоянии… В Италии, слышно было, тебя за нее на одну доску с Рафаэлем ставили…

— По причине чрезмерной экспансивности итальянцев, — с виду равнодушно отмахнулся Брюллов, но его тонкое лицо просияло.

— А мне запомнился о «Гибели Помпеи» еще экспромт, прочтенный Баратынским на обеде, который тебе давала Москва, — продолжал Пушкин, — помнишь:

Принес ты мирные трофеи
С собой в отеческую сень.
И был «Последний день Помпеи»
Для русской кисти первый день.

— Но и в этом твоем полотне я люблю отдельные фигуры, а не всю композицию.

— Нечто подобное говорил мне в Москве и Нащокин, — задумчиво произнес Брюллов.

— Он тебя гением считает, Карл Павлович. А как славно бывало у него, — грустно улыбнулся Пушкин. — А цыганку Таню помнишь? А шута Якима? Как он певал: «Двое саней со подрезами, третьи писаные подъезжали ко цареву кабаку»?

Пушкин пропел залихватский мотив, но голос его звучал печально. Отойдя от мольберта, он взял с тарелки сухарик и с хрустом стал жевать его.

Брюллов взял в руки палитру.

— А когда же ты напишешь мою мадонну? — спросил Пушкин.

— Так ведь брат сделал уже портрет Натальи Николаевны.

— То брат, а то ты, — ответил Пушкин. — И потом… тогда она была почти девочкой. А теперь она совсем другая, — с невольным сожалением произнес он последние слова.

Брюллов старательно водил кистью по портрету графини.

— Да, я видел твою жену осенью на выставке в Академии художеств, — заговорил он, не отрываясь от работы. — В белом атласе с черным бархатом Наталья Николаевна была восхитительна. И, не в обиду тебе будь сказано, восторги, расточаемые вам на этой выставке, должны быть поделены между твоею славой и красотой твоей жены.

— Я тогда же целиком отказался от них в ее пользу, — быстро проговорил Пушкин, — А сейчас я принужден отказаться от твоих сухариков и чая, потому что пора домой… Давно пора…

— Постой, постой, — Брюллов отложил палитру и кисть и схватил Пушкина за фалду сюртука, — погоди, я хочу тебе показать еще кое-что. Мокрицкий! Мокрицкий! — громко позвал он.

В мастерскую вошел один из его учеников и робко поклонился Пушкину.

— Никак у меня на этом женском портрете улыбка не получается, — протягивая Брюллову свою работу, с огорчением сказал Мокрицкий.

— Да, уж… — бросив взгляд на небольшое полотно, коротко заметил Пушкин.

Брюллов, прищуривая то один, то другой глаз, вглядывался в портрет. Потом взял кисть…

— Господи! — ахнул Мокрицкий. — Ведь вы только чуть-чуть тронули ее губы…

— И вот они уже улыбаются бесподобной улыбкой, — докончил Пушкин.

— Только чуть-чуть, — восхищенно повторил Мокрицкий.

— Искусство, брат, там и начинается, где начинается это самое «чуть-чуть», — убежденно произнес Брюллов. — Будь любезен, голубчик Мокрицкий, принеси мне альбом с теми рисунками. Ну, ты знаешь…

Не сводя глаз с Пушкина, Мокрицкий попятился к двери. Когда он вернулся, Пушкин, уже в шинели, сидел на диване и нетерпеливо постукивал пальцами по столу.

Брюллов отыскал среди рисунков набросок «Съезд на бал к австрийскому посланнику в Смирне» и показал его Пушкину. Рассмотрев рисунок, Пушкин залился смехом:

— Уморительные персонажи! В особенности этот страж законности и порядка. Подари мне его, душа моя. Подари, Карл Павлович!

— Никак не могу, Александр Сергеевич, я этот рисунок обещал одной даме.

«Да что же это за человек! — возмутился про себя Мокрицкий, — Пушкин просит, а он отказывает!»

А Пушкин настаивал:

— Подари, Карл Павлович! Я на колени перед тобой стану.

У Мокрицкого сжалось сердце:

«Неужели все же не подарит? Ведь никто мне не поверит, когда расскажу. А Тарас и вовсе разъярится».

Брюллов даже изменился в лице, но все же еще раз отказал:

— Хочешь, я тебе Волконскую с младенцем изображу? Или подарю акварель — Сергей Волконский, прикованный к каторжной тачке, видит сон: жену и сына…

Пушкин мгновенно стал серьезен. Выпрямился, встряхнул головой.

— Хочешь, я твой портрет напишу? — продолжал Брюллов. — Хоть завтра приезжай на первый сеанс.

— Хорошо, душа моя, — уже спокойно ответил Пушкин, — если только будет можно, завтра же приеду позировать. А теперь прощай!

— Да побудь хоть еще немного! — попросил Брюллов. — Экой ты непоседа, право. Вечно куда-то спешишь. И как только я тебя писать стану? Ведь ты и самого короткого сеанса не высидишь…

— Зато, если помру, мертвого срисуешь, — серьезно проговорил Пушкин, крепко пожимая художнику руку.

В ответ на прощальный кивок поэта Мокрицкий в пояс поклонился ему. Когда он вышел, Мокрицкий с укором поглядел на своего учителя, но ничего не сказал. Брюллов явно был очень расстроен — не то он был недоволен собой, не то еще чем-то, чему не находил причины.

Когда Мокрицкий рассказал в Академии художеств о визите Пушкина к Брюллову, молодые художники все, как один, были возмущены «скупердяем Карлом».

А Тарас Шевченко, потрепав себя за чуб, что он имел обыкновение проделывать, когда бывал чем-нибудь возмущен, воскликнул:

— Да я бы Пушкину всего себя… Да что себя… Я бы ему Сикстинскую мадонну, як бы вона булла моею, подарував бы…Я б ему душу вiддав…

И в знак протеста не присутствовал в этот день на занятиях у Брюллова.

42. Последние строки

Дома Пушкина ждали две записки. Одна от детской писательницы Ишимовой. Она просила зайти к ней для переговоров по поводу полученного ею приглашения участвовать в «Современнике»; другая от д'Аршиака, который настойчиво требовал присылки секунданта.

Пушкин, не медля, написал д'Аршиаку, что, не желая, чтобы праздные петербургские языки вмешивались в его семейные дела, он привезет своего секунданта к месту дуэли. Или же пусть Дантес сам выберет такового, а он, Пушкин, заранее принимает всякого, «если это будет даже его егерь».

Данзас все еще не приезжал.

«А вдруг денщик забыл передать мою просьбу? — тревожился Пушкин. — А может быть, и не забыл, а ждет, покуда Данзас проснется. А тот может спать до полудня…»