«У нас пасха, но не иудейская, не освобождение израильтян из-под ига фараона, а освобождение наших душ из-под власти ада, смерти и диавола. Да возрадуется душа ваша о воскресении вашего имения, да радости вашей никто же возьмет от вас…»
Чернышев поставил у этих строк вопросительный и восклицательный знаки и, пошарив еще в остальных бумагах, сердито отодвинул все «дело».
— Ни одного письма, напечатанного на станке, в документах не имеется, — сказал он Лунину.
Тот пожал плечами:
— Видимо, Суслин держал их где-либо в другом месте, а лица, производящие обыск, не поинтересовались ими…
На повторных допросах Лунин был так же сдержан, насмешлив и скуп на показания. Только убедившись, что имена многих членов Общества известны следователям, со слов самих арестованных, Лунин заявил:
— Я ласкаюсь несомненною надеждою, что Комитет, руководствуясь справедливостью, приемлет в уважение причины, побудившие меня замедлить объявление имен моих друзей и братьев.
— Знал я вашего батюшку, — неожиданно обратился к Лунину на одном из допросов брат царя Михаил Павлович, — отличный был бригадир бабушкина веку, и я ума не приложу, как и когда у сына подобного отца мог сложиться образ мыслей, приведший его к столь плачевному положению.
Михаил Павлович вспомнил, что Константин просил его заступничестве за Лунина, и поэтому прибавил с осторожностью:
— Правда, уехав несколько лет тому назад в Варшаву, вы тем самым отошли от Тайного общества…
— Виноват, ваше высочество, — перебил Лунин, — я не ставлю себе в оправдание ни отдаление свое от Общества, ни прекращение моих с ним сношений, ибо я продолжал числиться в оном и при других обстоятельствах продолжал бы действовать в духе оного.
Члены Комитета переглянулись между собой, а Голеиищев-Кутузов даже руками развел от возмущения.
— Вот видите, ваше высочество, — сказал он Михаилу, — какого закоренелого преступника зрим мы перед собою. Недаром же его единомышленники предполагали поставить его во главе шайки головорезов, которая еще в двадцать третьем году собиралась убить благословенной памяти императора Александра Павловича. Это неисправимый разбойничий атаман, любимой мечтой которого было резать, резать и резать…
Лунин нахмурился:
— Я уже говорил о благородных мечтаниях нашего Общества. Впрочем, мне вполне понятно, почему мысль генерала Голенищева-Кутузова упорно возвращается к цареубийству: пример, видимо, еще очень свеж для его превосходительства.
Слова Лунина, как тяжелые удары, сыпались на побагровевшего генерала — участника убийства Павла I. Несколько мгновений стояла неловкая тишина.
— Я не сомневаюсь, что этому молодчику будет уготована вечная каторга… — прошипел, наконец, Голенищев-Кутузов.
— О какой «вечной каторге» может быть речь? — насмешливо спросил Лунин. — Большую часть своей жизни я уже прожил. А вообще же, к сведению вашего превосходительства, вечно только движение миров да, пожалуй, искусство…
Досталось в этот день и другому участнику убийства 1 марта 1801 года — председателю Комитета, военному министру Татищеву.
Когда он с негодованием стал упрекать допрашиваемого Николая Бестужева в том, что тот не постыдился обсуждать план убийства царя, Бестужев с подчеркнутым удивлением спросил:
— И это вы меня об этом спрашиваете? — причем сделал особое ударение на слове «вы».
Не повезло Татищеву и при допросе Пестеля.
— Вот вы все кичитесь своим образованием, сами законы, наподобие Ярослава Мудрого, сочиняете, уйму разного рода глубокомысленных книг перечитали. Я же, кроме французских романов и священного писания, никакого чтения не признаю, а между тем… — и Татищев многозначительно провел рукой по своей груди, украшенной звездами и орденами. — Нет, право, господа, — обернулся он к сидящему за столом синклиту, — я столько наслышался за время допросов о разных Бентамах, Констанах и прочих мудрецах, что решил ознакомиться хоть с одним из этих «авторитетов». Достал томик этого самого Детю де Трасси, о котором полковник Пестель так распространялся в своих письменных показаниях, и прочел его от начала до конца. И уверяю вас, что решительно ничего не осталось у меня в голове от этой книги….
— Но, может быть, в этом виновата не книга? — спросил Пестель.
Татищев грозно посмотрел на него, а Михаил Павлович откровенно рассмеялся. Уж очень он любил остроумие и себя считал удачливым каламбуристом.
— Нынешнему государю я не присягал уже по одному тому, — продолжал отвечать Пестель «по пунктам», — что был арестован еще до вступления его на престол.
Генерал Чернышев укоризненно посмотрел на чиновника писавшего «пункты» для Пестеля.
— Я по общему образцу, ваше превосходительство, — шепотом оправдывался тот, — а образец дан свыше…
Пестель заглянул в допросный лист и продолжал:
— Что же касается лиц, коим я мог бы приписать внушение мне вольнодумных идей, то ни таковых лиц, ни времени, когда эти мысли начали во мне возникать, определить нельзя, ибо сие не вдруг сделалось, а мало-помалу и самым для меня самого неприметным образом. Я занимался чтением политических книг со всею кротостью и без всякого вольнодумства, с одним пламенным рвением когда-нибудь быть полезным моему отечеству. Я стал понимать, что благоденствие и злополучие народов по большей части зависят от правительства, и эта уверенность придала мне еще большую склонность к занятиям политическими науками. Чем дальше, тем больше находил я несообразностей между их утверждениями и тем, что творится в жизни моего отечества. И я пришел к глубокому убеждению, что в устройстве русской жизни необходимы коренные изменения, что участь нашего народа невыносима, что рабство крестьян, принижая их до скотского существования, позорит и самих рабовладельцев, допускающих подобное положение вещей, что бюрократия стоит стеною между монархом и его несчастными подданными, скрывая от него ради собственных выгод истинное положение дел. Так я пришел к мысли о необходимости представительного правления, единственного, которое вывело бы русский народ на путь благоденствия.
— И из любви к отечеству, — язвительно перебил Левашев, — вы тщились ввергнуть его в бездну революции?
— Я пришел к мысли о неизбежности революции, когда убедился в тщетности искания средств, кои помогли бы нам избежать событий, сопровождавших падение французской монархии.
Голос Пестеля потерял свою спокойную холодность, когда он продолжал:
— Каждый век имеет свои отличительные черты. Нынешний век ознаменовывается революционными мыслями и действиями. Дух преобразования веет по всему миру, и нет такой силы, которая могла бы противостоять его могучему дыханию. Он заставляет клокотать умы, горячей биться сердца. Его распространение достигло и России и охватило русские умы в несравненно большей степени, чем малочисленное Тайное общество.
Члены Комитета переглядывались в изумлении.
Генерал Адлерберг, обернувшись к чиновникам-писцам, чтобы проверить, записывают ли они и эти «преступные» слова, увидел, что все они с застывшими в руках перьями глядят на Пестеля и в их глазах, обычно невыразительных и робких, будто бы светится отблеск сверкающих глаз Пестеля.
— Виноват, — поспешно перебил его Адлерберг, — я хотел бы услышать от вас подтверждение такого факта: при вашем посещении принадлежащего вам именьица вы изволили бросить в огонь оброчные книги с записью накопившихся недоимок на ваших крестьян и, глядя, как эти книги пожираются пламенем, приговаривали: «Вот так их, подальше».
Пестель провел рукой по лбу и коротко ответил;
— Да, именно так было.
Татищев пошептался о чем-то с соседями и сказал:
— В остальном дадите письменные показания.
11. Узники
По причине ледохода на Неве заседания Следственной комиссии были перенесены в комендантское помещение Петропавловской крепости.
Устав от бесконечно длящихся в последние недели допросов, барон Дибич решил зайти к коменданту в тот час, когда генерал Сукин имел обыкновение завтракать.