Поздно вечером Улиньку послали к ключнице Арине Власьевне за липовым цветом: заболела Елена Николаевна. Прикрывая ладонью свечу, Улинька уже подошла к двери, ведущей в пристройку, где жила Арина Власьевна.

— Так не придешь? — неожиданно послышался голос Василия Львовича.

Улинька вздрогнула.

— Нет, Василий Львович, не приду, — твердо проговорила она и хотела идти.

Но Базиль взял у нее из рук свечу и поставил на подоконник.

— Видно, я больше тебе не мил, — сказал он. — Ну-ка, погляди мне в глаза, — и он приподнял ее лицо за подбородок. При слабом пламени свечи все же было видно, как это молодое красивое лицо залилось густым румянцем.

— Пуще прежнего милы. Чай, сами видите, — с глубокой нежностью произнесла Улинька. — А прийти никак невозможно…

Базиль вдруг крепко взял ее за плечи.

— А если я прикажу тебе нынче же в ночь прийти ко мне, — изменившимся, требовательным голосом спросил он, отделяя каждое слово, — ты, что же, и тогда не придешь?!

Улинька мгновенно побледнела так, что темная родинка над губой сделалась вдруг угольно-черной. Гибким движением освободив свои плечи от пальцев Базиля, она проговорила с горькой усмешкой:

— Помилуйте, батюшка барин, осмелюсь ли я, холопка, ослушаться воли господской… — и застыла в обычном для крепостных покорном поклоне. Пальцы ее опущенных рук коснулись пола, а длинная золотистая коса, свесившись через плечо, скользнула по лакированному ботфорту Базиля…

Он резко повернулся и, звеня шпорами, быстро взбежал по лестнице, ведущей в мезонин.

Всю ночь Улинька просидела у постели Элен. Та несколько раз отправляла ее спать, но Улинька делала вид, что не слышит этих приказаний, и не поднимала головы, склоненной на спинку кровати.

«Ну, и пусть спит», — поправляя подушки, подумала Елена. И уж не слышала, как, осторожно ступая, подошла сестра Маша и прикоснулась пальцами к ее лбу.

При свете свечи пальцы Маши влажно блеснули; она радостно вздохнула.

— Вспотели-с? — чуть слышно спросила Улинька.

— Да, да. Я так рада. Хорошо, что маменьке с папенькой не сказывали, а то бы они взволновались.

Маша заботливо поправила одеяло и попробовала приготовленное для сестры питье.

— А ты не заснешь? — заправляя под кружевной чепчик свои черные локоны, спросила она.

— Что вы, барышня, мне нынче и вовсе не до сна.

— Ну, сиди.

С утра двадцать четвертого ноября старуха Давыдова принимала поздравления. Вторая именинница — Катиш Орлова — сидела рядом.

По обычаю каменского дома, после молебна в гостиной у Екатерины Николаевны собирались на короткое время только свои. К гостям же выходили все вместе под звуки торжественного марша.

Екатерина Николаевна в пышном атласном платье и кружевах, с крупными жемчугами на шее — подарком «светлейшего» дядюшки Потемкина — шла впереди с сыном от первого брака, генералом Раевским. За ними по старшинству двигались остальные. Мужчины в парадных мундирах и фраках, дамы и барышни в шумящих шелковых платьях и драгоценностях, а за ними напомаженные, нарядные дети с гувернантками и гувернерами. Все гости, от генерал-аншефов до кучеров и дворовых девушек, своих и чужих, в этот день должны были одеваться во все лучшее, непременно праздничное.

Поздравив мать и племянницу, Василий Львович, сославшись на головную боль, вышел с заднего крыльца и приказал казачку Гриньке подать верховую лошадь.

Увидев хозяина, пегая грациозная Астра звучно заржала.

Базиль ласково потрепал ее по загривку и, поправляя уздечку, на миг увидел в темном лошадином глазу маленькое отражение собственного лица.

— Вот что, Гриня… — начал было он и запнулся в окне нижнего этажа, там, где помещалась девичья, мелькнуло Улинькино лицо.

Базиль нахмурился, вскочил в седло и, пришпорив Астру, галопом поскакал по дороге к Тясмину.

Впереди расстилались холмистые поля, покрытые ледяной корой. Направо от новой кирпичной с белыми колоннами мельницы виднелись простые ветряки. Как фантастические существа, они взмахивали крыльями, словно пытались подняться над землей. Вокруг ветряков, отыскивая хлебные зерна, кружились стаи ворон. Их картавый крик неумолчно стоял в воздухе.

И во всем этом — и в тускло отсвечивающих ледяной корой полях, и в высоких безлистных тополях, стоящих, как вехи, вдоль дороги, и в ветряках, беспомощно взмахивающих крыльями, — Василий Львович видел ту же грусть, какую чувствовал в собственней душе с момента вчерашней сцены с Улинькой у дверей пристройки.

«Нехорошо, ах, как нехорошо получилось! — болезненно морщился он. — И с какою укоризной она сказала: „Смею ли я холопка, ослушаться воли господской…“ Очень кстати вышло, что Элен занемогла, а то Улинька, пожалуй, пришла бы. И уж тогда…»

Базиль всей грудью вдохнул холодный воздух. Астра, как будто понимая настроение седока, замедлила бег. Базиль опустил поводья, снял фуражку и подставил голову порывам холодного ветра.

Возвратившись домой, он увидел на крыльце Улиньку. Она была в розовом ситцевом платье и накинутом на плечи полушалке.

Базиль бросил поводья подбежавшему Гриньке и быстро подошел к девушке.

— Улинька, не сердись на меня, — виновато заглядывая ей в глаза, просительно проговорил он.

Улинька опустила ресницы, и густая тень упала от них на ее свежие щеки.

— Хорошо, что вы подоспели, а то уж за стол сейчас пошли, — сдержанно проговорила она.

— А что же ты в одном платье? Ведь холодно. Долго ли простудиться. — Базиль просунул руку под Улинькин платок и ласково взял ее за теплый локоть.

Девушка не могла сдержать счастливой улыбки.

— Где же холодно, — возразила она таким же глубоким, грудным голосом, каким читала пушкинские стихи. — Мне сдается, что сейчас май месяц стоит. — И, широко запахнувшись полушалком, как будто взмахнула крыльями, она побежала на ледник передать приказание Александра Львовича — нести к столу серебряные кадушечки с замороженным шампанским.

3. Атмосфера — семейная

В конце веселого дня в доме выпал тихий час.

Старуха Екатерина Николаевна удалилась в свои комнаты. За нею прошли стройный и моложавый генерал Николай Николаевич Раевский с женою Софьей Алексеевной и маленькой племянницей Аделью.

— Хороша нынче твоя Катенька, — проговорила Екатерина Николаевна, обращаясь к сыну, — и умна и величава.

Раевский самодовольно улыбнулся:

— А разве Елена или Машенька хуже?

— Нисколько, но только те в другом жанре. А эту Пушкин метко Марфой Посадницей окрестил.

— Ох, уж этот мне Пушкин! — передернула плечами Софья Алексеевна.

— В чем дело, Софи? — строго посмотрел на жену Раевский.

— Вечно всех вышучивает, всем клички дает… Вот и Мишеля, будто жука на булавку наколол: «Обритый рекрут Гименея».

— Обритый рекрут! — всплеснула руками Екатерина Николаевна и залилась добродушным старческим смехом. — И ведь придумает же — «рекрут Гименея»… — повторяла она, вытирая выступившие от смеха слезы.

Раевский тоже улыбался, одна Софья Алексеевна сидела со строго сжатыми губами.

— Будь моя воля, — сказала она, когда свекровь перестала, наконец, смеяться, — я бы Пушкина с осторожностью допускала в общество молодых девиц. Иной раз он такое при них скажет… Мне кажется, что ты, Nicolas, слишком любишь поэта.

Маленькая Адель, положив хорошенькую головку на бабушкино плечо, веселыми глазами посматривала на взрослых.

— Люблю я Пушкина, — сказал Раевский, — и за талант и за ум люблю. Что же касается некоторых его вольностей в обращении и разговоре… — он вдруг взял за руку племянницу: — А ты, Аделинька, что скажешь об Александре Сергеиче?

Девочка оттопырила пухлые губки:

— У какой! Уставится глазами и не моргнет… А то дразнить начнет!

Раевский улыбнулся:

— Что и говорить, озорник.

— Ребенка — и то в покое не оставляет! — с возмущением произнесла Софья Алексеевна и вдруг строго обратилась к девочке: — А ты, вместо того чтобы среди старших вертеться, пошла бы к Сонечке в куклы играть.