— Однако все ваши товарищи показывают, что цель вашего Общества была заменить самодержавие представительным правлением.
— Возможно, — согласился Якушкин.
Левашев задал еще несколько вопросов, из которых было видно, что ему уже были известны и конституция Никиты Муравьева, и «Русская правда» Пестеля.
Якушкин отзывался полным их неведением.
— Ну, а вы сами, как член Общества, делали что-нибудь сообразное с вашими убеждениями? — наконец, спросил Левашев с нетерпением.
Якушкин утвердительно кивнул головой:
— Я много занимался отысканием способа уничтожить крепостное состояние в России.
— Что вы можете сказать об этом? — уже устало спросил Левашев.
— То, что это такой узел, который должен быть развязан правительством, или, в противном случае, насильственно разорванный, он может иметь самые грозные последствия.
Не добившись более никаких признаний, Левашев дал подписать Якушкину запачканный чернилами, неразборчиво заполненный лист его показаний и предложил ему выйти в соседний зал.
Здесь тоже были часовые, а возле широкого подоконника стояла какая-то фигура в форме дворцового ведомства.
Якушкин подходил то к одной, то к другой картине, Часовые следили за каждым его шагом.
Особенно долго стоял он у полотна Сальватора Роза «Блудный сын». Его занимала не фигура коленопреклоненного сына, а ощущение стихийной силы, какою веяло от неба, облаков и всего пейзажа, изображенного на этой замечательной картине.
— Ваше благородие, — окликнул его фельдъегерь, которого он раньше не заметил, — пожалуйте-с обратно!
Когда Якушкин возвратился в «Итальянский зал», кроме Левашева, у ломберного стола стоял еще кто-то, высокий и прямой.
Подождав некоторое время, Левашев осторожно окликнул:
— Ваше величество!
Царь резко обернулся и поманил к себе Якушкина.
— Ближе, ближе. Да ну же! Нарушить присягу не боялись, а подойти боитесь!
Якушкин подошел так близко, что ему стали видны колючие зрачки царских глаз.
— Вы знаете, что вас ожидает на том свете? — негромкой скороговоркой спросил царь. — Вас ожидают муки проклятья. Мнение людей вы, конечно, презираете. А то, что ожидает вас на том свете, должно ужаснуть даже вас… Но я не хочу вас губить, я пришлю вам священника, которому вы откроете душу…
Якушкин едва удержался, чтобы не улыбнуться этой хитрости. Ему захотелось сказать царю о своем неверии в загробную жизнь, но он решил молчать.
Припугнув его страшным судом и адскими муками, Николай спросил запальчиво:
— Что же вы мне ничего не отвечаете?
— Что вам от меня нужно, государь? — тихо спросил Якушкин.
— То есть как это «что нужно»? — вспыхнул Николай. — Вам, кажется, довольно ясно сказано, что нам от вас нужно: если вы не хотите губить ваше семейство, — повышая голос, продолжал он, — вы должны во всем признаться. Слышите?!
Он с ненавистью смотрел в усталое, но спокойное лицо Якушкина.
— Я дал слово никого не называть, — так же твердо, как и Левашеву, ответил Якушкин царю. — Все, что касается меня, я уже сказал его превосходительству.
— Что вы мне суете его превосходительство и ваше мерзкое слово! — крикнул Николай.
— Назвать, государь, никого не могу, — ровным голосом повторил Якушкин.
Царь попятился на несколько шагов и, указывая на него пальцем, проговорил сквозь стиснутые зубы:
— Заковать его так, чтоб он пошевелиться не мог.
Это приказание подтвердил и запиской к коменданту Петропавловской крепости:
«Присылаемого Якушкина заковать в ручные и ножные железа, поступать с ним строго и не иначе содержать, как злодея…»
5. «Образец злодея»
После долгого пути от Умани до Петербурга в неудобном возке, рядом с фельдъегерем, от полушубка которого нестерпимо пахло прелой овчиной, Волконский прибыл, наконец, к Шепелевскому дворцу, в котором жил начальник штаба Дибич.
Но барон не пожелал допрашивать арестованного у себя на дому и приказал везти его в Главный штаб к дежурному генералу Потапову — тоже члену Следственного комитета.
Просидев у штаба на лютом морозе битый час, Волконский не был принят и Потаповым, а по его приказанию направлен прямо в Зимний дворец.
Когда его проводили по бесконечным коридорам, он, раньше часто бывавший во дворце в качестве гостя, был поражен большим количеством вооруженных солдат, двигающихся в разных направлениях группами и поодиночке.
«Видимо, батюшка царь не ахти как уверен в своей победе четырнадцатого декабря, — думал Волконский, — если спустя месяц после нее считает нужным держать во дворце целый батальон гвардейской пехоты…»
Сталкиваясь с Волконским на поворотах, солдаты вежливо сторонились, а на переходе, ведущем к эрмитажной лестнице, до слуха Волконского ясно донеслось сочувственное: «Эх-ма, сердешный!» — и тотчас же последовавший за этим начальственный окрик: «Смирно!»
Поднимаясь по лестнице, Волконский столкнулся с Басаргиным и Якушкиным, тоже окруженными стражей. Он протянул, было к ним руки, но конвойный офицер заслонил их собой и сердито проговорил:
— Подходить близко и разговаривать арестованным запрещено!
Якушкин успел из-за его плеча дружески кивнуть Волконскому, а на сомкнутых губах Басаргина показалось подобие улыбки.
«Свет здесь такой желтый или они так пожелтели за это время?», — мелькнула у Волконского мысль, когда он еще раз переглянулся с удаляющимися товарищами.
В комнате, расположенной перед залом, в котором шли допросы, дежурный офицер, приняв Волконского под расписку, скрылся на короткое время за плотно закрытой дверью и, вернувшись, распахнул ее перед арестованным:
— Проходите к столу налево.
Волконский сделал несколько шагов и очутился перед своим старым однополчанином — Левашевым.
Десять лет тому назад с этим сухо кивнувшим ему теперь генералом их связывали молодецкие пирушки, кутежи, поездки к цыганам, охота на волков.
Десять лет, протекших с того веселого времени, как будто не очень изменили внешность Левашева, важно восседавшего за столом, покрытым целыми ворохами исписанной бумаги. Только в темных волосах генерала, которые десять лет тому назад он любил обсыпать пудрой, теперь белела несмываемая седина приближающейся старости.
За столом, стоящим поодаль от Левашева, военный чиновник рассортировывал листы допросов и, украдкой поглядывая на Волконского, простукивал их прямоугольным, смоченным черной краской штампом.
Сделав размашистую надпись на одном из лежащих перед ним конвертов, Левашев протянул его чиновнику:
— Снесите лично.
— Когда прикажете, ваше превосходительство? — принимая пакет обеими руками, почтительно спросил чиновник.
— Немедля, — бросил Левашев. И как только они остались вдвоем, указал Волконскому на стул: — Прошу садиться.
Их взгляды встретились.
Глаза Волконского печально спросили: «Неужели мы с тобой враги, Василий Васильевич?»
Глаза Левашева сказали было: «Сергей, друг ты мой, эк тебя угораздило попасть в такую историю!», но через мгновение в них уже было выражение, которое говорило: «Ничего не поделаешь: дружба — дружбой, а служба… сам знаешь».
— Вертится колесо фортуны, — после долгой паузы заговорил Левашев, — и каждый его поворот — та или иная превратность человеческой судьбы…
Волконский молча глядел ему в лицо, и от этого пристального взгляда генерал беспокойно ерзал в своем удобном кресле.
— Нет, в самом деле, — закуривая, продолжал он, — ну кто бы мог представить, что Волконский и Левашев встретятся когда-либо при нынешних обстоятельствах!
Волконский все так же молча смотрел в лицо своего старого приятеля, по которому скользила столь несвойственная ему тень смущения.
— Вот сейчас, когда ты показался на пороге, — вполголоса говорил Левашев, — такой юношески стройный, все еще красивый, такой румяный с мороза, мне мгновенно вспомнился наш дебош, когда мы, носясь на бешеных рысаках по Английской набережной, разбили стекла в доме французского посланника Коленкура. Морозы тогда стояли лютые, и честолюбивый представитель Наполеона изрядно-таки померз по нашей милости, покуда ему раздобыли стекольщиков… — Левашев сквозь табачный дым первый раз прямо взглянул Волконскому в глаза и улыбнулся: — А история с болонкой, украденной Голенищевым у своей жены и подаренной метрессе француженке? Потом твой слуга для чего-то украл эту болонку у француженки…