— Комитет был поражен чрезвычайным упорством и закоснелостью Борисовых, — сообщил Дибич, — и каковы господа, таковы и люди. Денщики их оказались и вовсе недоступны увещаниям судей. Пришлось даже выписать специального священника из Житомира, у которого они были прихожанами. И все напрасно.
В конце приема Бенкендорф доложил царю еще об одном «деле»:
— Вытребованный в Петербург на основании воли вашего императорского величества коллежский асессор Грибоедов, на коего пало подозрение в принадлежности к злоумышленному Обществу, по учиненному следствию оказался к сему совершенно неприкосновенным.
— Это точно? — спросил царь, поднимая указательный палец.
И, услышав категорические на этот счет заверения от других членов Комиссии, повелел:
— Освободить и приказать немедленно явиться ко мне!
Отвесив поклоны, генералы попятились к выходу.
— Мой покойный брат не ладил с твоим тезкой, — шутливо встретил царь похудевшего за время ареста Грибоедова, — мне же очень приятно, что тобой, по крайней мере, я могу быть доволен. Я был уверен, что ты не замешан в этом гнусном деле.
— Тогда зачем же меня держали полгода за караулом? — невольно вырвалось у Грибоедова.
— Это была необходимая мера. Отправляйся к месту службы… — И, видя, что глубокая морщина, пересекшая бледный лоб Грибоедова, не разглаживается, добавил все с тем же наигранным добродушием: — Ты был привезен сюда в чине асессора, а возвращаешься надворным советником.
Грибоедов сухо поклонился. В его близоруких глазах за толстыми стеклами очков мелькнуло такое выражение, что напускная ласковость царя мгновенно исчезла.
О другой своей «милости» Николай сообщил уже строго официально:
— Мною отдано распоряжение о выдаче тебе двойных прогонов.
Грибоедов снова поклонился.
— А меня, ваше величество, не вздумают вернуть с полпути по мысли кого-либо из следователей?
— Ты получишь «очистительный аттестат», — холодно ответил Николай, — и к месту службы поедешь с Паскевичем, который едет на Кавказ вместо Ермолова.
— Так Ермолов… — изумленно начал Грибоедов, но Николай сделал обычное движение подбородком, которое означало конец аудиенции.
14. «Монаршее милосердие»
С приближением дня расправы над декабристами Николай проявлял все больше нетерпения и тревоги.
Досконально изучив весь следственный материал и лично услышав из уст многих участников дела 14 декабря правду о Тайном обществе, царь окончательно уверился, что силы у мятежников были большие, что беда их была только в разрозненности этих сил, что вожди Южного и Северного обществ не успели сговориться меж собой о единовременном и совместном действии… А потому победа, которую он одержал над ними, могла быть случайной и упала к его ногам, как сорванный бурей недозрелый плод. И хотя арестованными по делу 14 декабря были тесно заполнены все казематы, куртины, равелины и казармы Петропавловской крепости, все петербургские гауптвахты, дворцовые подвалы и комендатуры, крепости Шлиссельбурга, Кронштадта, Финляндии, Нарвы и Ревеля, царь все же думал со страхом:
«А что, если мы не открыли еще какой-либо ветви заговора? Что, если преступник Штейнгель в поданной мне записке говорил правду?» И он вспоминал горячие строки, написанные к нему в период следствия бароном Штейнгелем:
«Сколько бы ни оказалось членов Тайного общества или ведавших про оное, сколь бы многих по сему преследованию не лишили свободы, все еще остается гораздо множайшее число людей, разделяющих те же идеи и чувствования. Россия, которую я имел возможность видеть от Камчатки до Польши, от Петербурга до Астрахани, так уже просвещена, что лавочные сидельцы читают уже газеты, а в газетах пишут, что говорят в Париже в палате депутатов… Кто из молодых людей, несколько образованных, не читал и не увлекался сочинениями Рылеева, Пушкина, дышащими свободою? Кто не цитировал басен Дениса Давыдова… Чтоб истребить корень свободомыслия, нет другого средства, как истребить целое поколение людей, кои родились и образовались в последнее царствование…»
«Что, если в тот момент, когда их поведут на казнь, — не оставляли царя тревожные думы, а что поведут, он знал заранее, о чем и написал еще за несколько дней до приговора в письме к Константину: „…Vierrbensuite l'execution, journee horrible, a laquelle je ne puis songer sans fremir. Je suppose la faire sur l'esplanade de la citadelle“ note 41 , — что, если в тот самый момент вдруг откуда-то из-за угла, как тогда, появятся мятежные полки с развевающимися знаменами и неистовыми и отчаянно смелыми вожаками и снова вспыхнет бунт, на этот раз, быть может, уже роковой для меня и всей нашей семьи…»
Такое настроение царя было хорошо известно учрежденному особым царским манифестом специальному составу Верховного уголовного суда, в который вошли члены правительствующего Сената, Синода и ряд сановников во главе со Сперанским.
Председатель этого суда князь Лопухин каждодневно приватным образом совещался о ходе процесса с Бенкендорфом и Дибичем.
Выученик гатчинского двора, князь Лопухин хорошо знал не только императора Павла, но и всех его сыновей: и неуловимо-лукавого, лицемерного Александра, и сумасбродного, бешеного Константина, и кутилу-солдафона, любителя скабрезных историй и анекдотов, самодовольного каламбуриста Михаила, знал и этого новоиспеченного царя, который всем своим поведением в отношении деятелей 14 декабря проявлял чудовищное сочетание слащавой сентиментальности голштейн-готорпского дома с жестокостью и лицемерием инквизитора.
Вынося обвинительный приговор декабристам, Верховный суд, под влиянием Лопухина, как бы держал наготове занавес, при поднятии которого Николаю представлялась полная возможность разыграть комедию милосердия со свойственным ему вероломством.
Царь был в саду возле фонтана, из которого его сын Александр вылавливал сачком веселых рыбок, когда по гравию приводящей к царскосельскому дворцу аллеи зашуршали колеса кареты; у нее на запятках стоял важный, как монумент, лакей.
Николай с утра знал, что приговор будет вынесен в этот день, и, увидев выходящих из кареты Лопухина, Дибича и Бенкендорфа, поспешно пошел им навстречу.
Царь был доволен, что суд правильно понял его желание придать расправе с декабристами строгий вид законности.
Все преступления суд разделил на три рода: цареубийство, бунт и мятеж воинский. Каждый из этих родов в свою очередь разделялся на ряд преступлений, которые заключали в себе разные «постепенности».
«Постепенностей» этих в каждом основном обвинении насчитывалось по десяти и более. Так, например, «умысел на цареубийство собственным вызовом» отличался от «умысла на истребление монархии возбуждением к нему других лиц». «Участие в умысле на цареубийство согласием» отличалось от участия в нем «злодерзостными словами», относящимися к цареубийству и означающими «не замысел обдуманный, но мгновенную мысль и порыв».
Участие в мятеже тоже было детально расчленено: «Личное действие в мятеже с пролитием крови и полным знанием сокровенной его цели» разнилось от участия в том же мятеже, но «без знания сокровенной цели».
«Личное действие с возбуждением нижних чинов со знанием сокровенной цели» стояло в особом пункте от «участия в мятеже с приуготовлением товарищей планами и советами» и т. п.
«Многовато все же пунктов, — поморщился царь, — но разработаны они отменно…»
— Бездна злобы и нравственного ожесточения все более и более разверзалась перед нами по мере ознакомления с деяниями подсудимых в их ужасной совокупности, — докладывал Николаю Лопухин. — Чувство возмущения и омерзения возбуждается у всех нас с такою силой, что суду начинает казаться, будто роспись определенных наказаний несправедливо мягка…
— Как мягка?! — деланно возмутился царь. — Пятерых четвертовать, тридцати одному отрубить головы, десятки в каторжные работы навечно…
Note41
«…Затем наступит казнь, страшный день, о котором я не могу думать без содрогания. Я предполагаю произвести ее на эспланаде крепости»