Волконский пожал плечами.
Потом говорил Трубецкой, говорил, как всегда, сдержанно, примирительно, указывая, на необходимость понимания друг друга и деликатного подхода к особо «болезненным проблемам».
Его несколько раз перебивал Бестужев, но Сергей неизменно останавливал его то жестом, то повелительным взглядом.
Сам он больше не вступал в разговор. Его душа, жаждущая патриотических подвигов, была переполнена горечью. Упершись локтями в колени, он охватил руками голову.
«Грибоедов умен! Необычайно умен, — думал он. — И если он высказывает то, что ему диктует его гениальный ум, значит, и я и мои товарищи ошибаемся… И ошибаемся, быть может, с ужасающей непоправимостью…»
До него долетали отдельные фразы и слова, то гневные, то полные упреков… Но кто их произносил — не доходило до его сознания. Он как будто бы потерял ощущение времени и не сразу понял, кто так настойчиво трясет его за плечо.
— Пойдем, Сережа, пора, — говорил ему Бестужев. — Все уже разошлись…
Сергей поднял глаза. В кабинете, кроме Бестужева и Трубецкого, никого не было.
— А где же Грибоедов? — спросил он.
— Александр Сергеевич ушел внезапно, ни с кем не простившись, — растерянно произнес Трубецкой. — Артамон хотел было догнать его, но… Ах, как все у нас с ним скверно вышло. Не угодно ли остаться ночевать? Я прикажу приготовить постели…
— Нет, князь, мне нужно спешить в Бакумовку. Олеся вызывает.
Сергей встряхнул головой, пожал Трубецкому руку и поспешно направился к выходу. Бестужев торопливо следовал за ним. В прихожей, слабо освещенной догорающей свечой, дремавший на подушке Кадо залаял было, но, узнав хозяйских гостей, тотчас же сконфуженно завилял хвостом.
В эту ночь Грибоедов пробовал писать письма своим друзьям — Бегичеву и Одоевскому, но перо выпадало из рук, мысли туманились. Он рвал в клочья едва начатые листы почтовой бумаги и опять доставал из дорожного бювара новые. Один раз вместе с бумагой оттуда выпал и покатился по полу какой-то маленький предмет. Грибоедов поднял его. Это был портрет-миниатюра Телешевой в бальном, с открытыми плечами платье, с венком из мелких роз на взбитых волосах. Без ощущения былой тоски Грибоедов подержал портрет перед своими близорукими глазами, потом снова вложил в оклеенный фиолетовым муаром бювар.
«А зря я не отдал этого сувенира графу Милорадовичу, — иронически подумал он, — старик окончательно удостоверился бы, что я больше не состою в его соперниках, и от законной спеси взял бы, да и свеликодушничал: снял бы свой запрет на постановку „Горя от ума“ даже воспитанниками Театральной школы. А как славно разыграли они под руководством Каратыгина мою комедию на репетиции! Каратыгин — Репетилов привел в восторг даже таких строгих ценителей театрального искусства, как Кюхельбекер и Александр Бестужев».
Грибоедов задумчиво прошелся несколько раз по затененной предрассветными сумерками комнате и подсел к начатому письму.
«Сам я в древнем Киеве, — писал он Одоевскому, — надышался здешним воздухом и еду далее. Здесь я прожил с умершими: Владимиры и Изяславы совершенно овладели моим воображением… — Он опять отложил перо. — Ну, к чему это я пишу неправду? А разве я могу написать о том, что было нынче у Трубецкого? Разве „урядники благочиния“ не вопьются пиявками в мои строки?..»
В лавре зазвонили к заутрене. Узкие окна осветились розовато сиреневым светом. Грибоедов раскрыл их настежь. Вместе с прохладой в комнату проник запах свежей травы и горячего хлеба. Медленные, как будто задумчивые звуки колокола немного успокоили Грибоедова. Он долго прислушивался к этому равномерному протяжному звону, потом порывисто подошел к спящему за перегородкой Алексаше и, разбудив его, приказал немедленно собираться в дорогу.
23. Августейшее семейство
Осенью 1825 года, вернувшись в Петербург после одной из многочисленных поездок по России, царь навестил свою жену Елизавету Алексеевну, которая жила уединенно в дальних апартаментах Зимнего дворца.
Перемена, происшедшая в жене за время его путешествия, поразила Александра. Ее огромные глаза, когда-то пленявшие его своим выражением наивности и неги, теперь были окаймлены коричневыми кругами, а взгляд выражал испуг и упрек. Вся она, прежде гибкая и грациозная, не признававшая иных фасонов, кроме безрукавных и очень открытых на груди и плечах, теперь была в каком-то темном, тяжелом платье и зябко куталась в горностаевую накидку.
Поднося к губам маленькую руку жены, Александр вздрогнул: шафранная желтизна кожи и синеватая окраска ногтей делали ее похожей на руку покойницы.
Однако, всматриваясь в лицо Елизаветы прищуренными глазами, Александр заставил себя произнести очень ласково:
— Ну, слава богу! Вы, видимо, лучше себя чувствуете, Лиза.
— Это потому, что вы со мной, — улыбнулась она.
Бескровные десны обнажились при этой улыбке.
«Совсем плоха», — с жалостью подумал Александр.
— А все же я вам пришлю моего Виллье. Начинается осень, и, я полагаю, вам лучше уехать на юг, в Таганрог.
— Вы хотите меня услать? — Елизавета приподнялась в кресле. Ее лицо совсем помертвело. — Разве я вам мешаю? Или это желание той?
— Успокойтесь, — голос Александра зазвучал тем ласковым тембром, которого она давно не слышала. — Сядьте, вы дрожите, — продолжал он. — Какие нелепые мысли приходят вам в голову! Ну, что вы так смотрите на меня?
— Нет, нет, — как бы защищаясь, подняла Елизавета восковые руки, а глаза ее продолжали испуганно и пытливо смотреть в глаза Александра. — Нет, конечно, вы неспособны на это, если бы даже там и требовали этого.
— Там все кончено, — медленно проговорил Александр и отошел к окну.
Стоя к жене вполоборота, он чувствовал на себе ее недоверчивый взгляд. Но знакомое в последнее время чувство равнодушия и усталости начинало вытеснять только что затеплившуюся к ней жалость.
— Вот вы опять хотите обмануть меня, — срывающимся голосом заговорила после долгого молчания Елизавета. — Говорите, что с Нарышкиной все кончено. Но мне известно, что вы чуть ли не ежедневно бываете у нее на даче.
«Императрица, а выслеживает, как охтенская мещанка», — подумал царь. Но и эта мысль не вызвала раздражения.
— Софи опасно больна, Уверяю вас, я езжу туда исключительно ради моей дочери.
Неподдельная искренность последних слов вызвала слабый румянец на худых щеках Елизаветы. Она протянула к мужу руки и заговорила, переходя с французского языка на русский, волнуясь и торопясь:
— Александр, умоляю тебя, скажи мне, посоветуй, что я должна сделать для того, чтобы ты перестал заслонять мне собою весь мир. В моих мыслях я вижу тебя не таким, каким ты сейчас стоишь передо мной, когда во всем твоем облике нет ничего, кроме нетерпеливого желания поскорее уйти отсюда… когда в твоих глазах столько холода…
Александр молчал. Елизавета вытерла выступившие слезы и продолжала так же торопливо:
— Когда я думаю о тебе, а думаю я о тебе всегда, и наяву и во сне, — ты почти неизменно стоишь передо мной в серебристом глазетовом кафтане с брильянтовыми пуговицами. На груди у тебя горит алмазный «Андрей Первозванный»… И как часто я вижу себя подле тебя — в белом парчовом платье, в подвенечной вуали… Вокруг музыка, торжественный хор… С бастионов Петропавловской крепости в честь нашего бракосочетания палят пушки. К небу взлетают блистательные фейерверки. Нарядная толпа ликует. Я слышу ее восторженное восхищение нами: «Психея соединена с Амуром!» А мы с тобой так полны любви друг к другу… Так счастливы…
Александр продолжал молчать. Он не слышал слов жены; он смотрел в окно, отдавшись своим мрачным думам.
У Петропавловской крепости на Неве качался, как лебедь, легкий корабль с белыми парусами. Глядя на спокойные волны Невы, Александр вспомнил ее, какой она была год назад, когда ринулась на город бурными, сокрушающими потоками. Вспомнил пену бушующих валов, отчаянные вопли людей и свой собственный ужас, когда явственно услышал чей-то голос: «Отец хочет смыть кровь, пролитую сыном…»