Базиль, сделав несколько первых шагов, крепче обнял даму и вдруг почувствовал, как она вздрогнула и прильнула к нему.
— Сашетт, ты сегодня необычайна, — все ускоряя темп танца, говорил Базиль, — я не узнаю тебя…
А белое домино, едва касаясь паркета, тянулось к своему кавалеру и каждым своим ритмичным движением и еле уловимой под кружевом маски улыбкой.
Амур в розовом трико, блестя отороченными серебром кисейными крылышками, порхал вокруг альпийской пастушки. Блестящая стрела его колчана с шаловливой угрозой прикасалась к вееру, которым раскрасневшаяся пастушка — Олеся Муравьева-Апостол — прикрывала свою декольтированную грудь.
— Вы нынче так грустны, — шептал амур, — все ищете кого-то глазами, все вздыхаете. Успокойтесь, граф Капнист здесь…
— Ах, я вовсе не о нем беспокоюсь, — невольно вырвалось у Олеси.
Амур ближе нагнулся к ее маленькому ушку, алевшему меж гроздей черных локонов.
— Так неужто о князе Федоре? Экой он счастливец! Надо спешно передать ему такую весть. А то, глядите, какая у него постная физиономия. Скорбящий сатир, да и только…
— Полно болтать глупости, амур, — прервала Олеся. — Я не спокойна за братьев. Сережа и Матвей обещались быть сюда, а между тем…
— Ах, я упорхаю! — вскочил амур. — К вам приближается сатир, и мои крылья самовольно уносят меня прочь.
Амур быстро засеменил затянутыми в розовое трико крепкими ногами. Крылышки затрепетали, и их серебряные галуны загорелись радужными искрами.
К Олесе подошел князь Федор.
— Позвольте присесть?
Олеся молча указала веером на освободившееся кресло.
Князь грузно опустился в него, и Олеся почувствовала, как что-то пряное, густое и горячее стало обволакивать ее голову, плечи, всю ее, от соломенной пастушьей шляпки до красных сафьяновых туфель.
«Духи у него такие крепкие, — мелькнула у нее мысль, — или это оттого, что он так глядит на меня».
Князь провел языком по губам и шумно вздохнул:
— Зачем вы бежите меня, Олеся?
— Затем, что вы преследуете меня, князь.
В узких прорезях ее маски блеснули зеленоватые глаза. С маленьких губ слетел короткий смешок. Князь придвинулся ближе.
— Олеся, — заговорил он глухо, — Олеся, откажите Капнисту. Что даст вам этот мальчик? Олеся, вы знаете, что я могу значить при нынешнем дворе. Вам известно, сколь я богат. Всякое ваше желание станет для меня сладостным законом. По выражению вашего взгляда, по малейшему движению ваших губ я стану угадывать ваш каприз прежде, нежели вы успеете его выразить… Со мною вы узнаете…
— Простите, князь.
Олеся, приподнявшись, всматривалась в отдаленный конец зала.
Там, в дверях, возле графини Браницкой появились какие-то новые фигуры.
Испанский монах быстро подлетел к Олесе.
— Тур вальса, милая пастушка, — пригласил он.
Олеся положила руку ему на плечо, и они понеслись вдоль
— Мадемуазель, — тихо заговорил монах. — Там возле графини — жандармы. Не пугайтесь, мадемуазель Олеся. Они спрашивают о Сереже…
Лежащая в руке Бестужева-Рюмина маленькая рука Олеси дрогнула и похолодела.
— Я сейчас исчезну с бала, чтобы успеть предупредить Серёжу, — продолжал Бестужев.
— Мне дурно, мсье Мишель, — слабо проговорила Олеся. — Проводите меня на место и попросите ко мне Алексея Капниста. Он, вероятно, у карточных столов…
Мишель крепче охватил затянутый в черный бархат тоненький стан Олеси и осторожно повел ее к диванчику, стоящему неподалеку от графини Браницкой.
Взяв из рук Олеси веер, Мишель торопливо взмахивал им над ее белевшим из-под кружев лицом и в то же время жадно прислушивался к словам старухи Браницкой.
— Это так нелепо, господин Ланг, — говорила она жандармскому офицеру. — Право же, я сначала подумала, что кто-то из расшалившейся молодежи шутки ради вырядился в форму жандармов. Мыслимо ли в моем дому искать изменников государю?!
— Виноват, графиня, но по долгу службы я обязан, — сдержанно, но настойчиво возразил Ланг сиплым голосом. — Я сам никогда бы не…
— Я не позволю, — перебила графиня, — насильственно снимать маски со своих гостей. Но уверяю вас, что тех, кого вы ищите, у меня нет. А ежели были бы, я сама привела бы их к вам!
Ланг опять что-то возразил. Браницкая гневно повысила голос.
Вокруг них стали останавливаться пары.
Музыка перестала играть. Послышался тревожный шепот, возгласы. Торопливо зашаркали ноги, зашуршали шлейфы. Легкие туники вспархивали, как взметнувшиеся от ветра мотыльки…
Большой зал, только что такой шумный и многолюдный, пустел и затихал.
Граф Капнист подбежал к невесте.
— Олеся, не волнуйся, дорогая. Мерси, Мишель, — протянул он руку Бестужеву, но тот уже ринулся прочь.
Черным смятым крылом мелькнула в дверях его монашеская ряса,
Лакей князя Федора, Кузьма, передав кучеру Панасу приказание закладывать лошадей, побежал к старой господской прачечной, где жил его отец, много лет назад купленный графиней Браницкой у князя Федора за редкое уменье присвистывать песельникам в плясовых песнях.
— Рубаху бы мне чистую, тятенька, — глухо проговорил Кузьма.
— Что-то не во-время, сынок? — удивился старик.
— Самое время подошло, — таким тоном ответил Кузьма, что старик, приподнявшись на лежанке, пытливо уставился в его лицо, слабо освещенное тлеющей лучиной.
— Сказывай, что надумал.
Сын молчал.
Старик спустил отекшие, как колоды, ноги и, шаркая, подошел к лучине. Со стоном раздул ее и, взяв в руки, обернулся к сыну. Тот стоял, опустив голову.
Красный отблеск огонька заерзал по его землисто-серому с плотно сжатыми губами лицу.
— Видать, ты давешней своей думы-то не кинул. Так, што ли? — тихо спросил старик.
— И не кину!
Кузьма стукнул кулаком по столу. Чашка с отбитой ручкой с жалобным звоном стукнулась о брошенный на стол кнут.
— Неугомонный ты больно, Кузьма. На рожон-от прешь. Ну, чего надумал?
Старик снова подул на лучину. Несколько искорок упало на земляной пол. Лучина вспыхнула ярче.
— А то надумал, тятенька, что мы с Панасом порешили нынче же прикончить нашего князя. Как выедем с ним к оврагам, как почнем нахлестывать лошадей… Пущай и они сгинут, абы из старого пакостника дух вон…
— А как же сами-то вы с Панаской? — как стон, вырвалось у старика.
Кузьма тяжело опустился на лавку рядом с отцом.
— Мы-то? Останемся в живых — пути-дороги сыщем… А только лучше бы и мне конец…
Лучина, догорев, обожгла старика. Он растерянно уронил ее и поплевал на пальцы.
— Тебе, Кузьма, на покров двадцатый годок всего минула, а ты жизнь свою загубить сбираешься. Нешто мысленно такое… — с глубокой скорбью проговорил старик.
— Ни к чему мне теперь жизнь, тятенька, — простонал Кузьма.
— Чтой-то так, сынок?
— А то, что сбирался я Панасову сестренку Катюшку замуж за себя взять. И она согласна была. Спросил я у князя разрешения на свадьбу, а он: «Ладно, говорит, только покажь мне кака-така невеста твоя. Я и не упомню девки такой»
— Так-так, — настороженно произнес старик.
Кузьма глубоко перевел дыхание:
— Увидел князь Катюшку, за косы потрепал шутейно. «Золотые, говорит, у тебя, девушка, косы. Ну, что ж, говорит, иди замуж, да только допрежь свадьбы послужи в моих палатах…» И забрали Катюшку в господские хоромы. Попервоначалу все как будто ничего было. А в самый сочельник прибежала Катюшка вечером к буфетчику и спрашивает для барина моченых вишен. Расстроенная такая, рассказывал мне опосля буфетчик, сама не своя… Меня в ту пору дома не было — по приказу князя возил я муравьевской барышне в Бакумовку оранжерейные цветы. Вернулся я утром, а у нас по всей усадьбе переполох: Катюшка сгинула. Всю деревню обыскали — нету… По княжескому велению всю округу исколесили — нету! Под вечер прибегли из-под Бакумовки мужики и сказывают, будто видела бабка Лавриха на утренней заре у лесной опушки девку простоволосую. Бабка сунулась было к ней, а девка как заорет, как шарахнется от нее, вроде полоумная, в лесную гущу… — Кузьма перевел шумное дыхание. Оно обдало жаром склоненное к нему отцовское лицо.