Часто и подолгу он проводил время в большой библиотеке, оставленной Муравьевым. Здесь были написаны многие страницы «Истории государства Российского».

На верхней площадке лестницы Трубецкого встретила совсем седая, но сохранившая былую стройность Екатерина Федоровна.

Она приветливо улыбнулась:

— Вы к Сашеньке или к Никите?

— Я бы желал видеть Никиту Михайловича.

Выражение не то строгости, не то гордости мелькнуло в лице Екатерины Федоровны.

— У него Николай Михайлович Карамзин и поручик Анненков…

— Очень буду счастлив видеть обоих.

— Прошу, — указала Екатерина Федоровна на массивную дубовую дверь кабинета сына.

Никита, увидев Трубецкого, быстро подошел к нему и тряхнул руку на английский лад.

— Очень, очень одолжил посещением. А вот, узнаешь? — указал он взглядом на сложенного, как Геркулес, поручика с очень приятным лицом и добрыми близорукими глазами.

— Как же, имел удовольствие слышать о вашем приезде, Иван Александрович.

Анненков, офицер кавалергардского полка, состоял членом Северного общества. Он недавно приехал в Петербург из Пензенской губернии, где у него были огромные владения и где он должен был разведать, есть ли на Волге и в Приуралье члены Тайного общества.

Поправив очки, Анненков приблизился к Трубецкому. Даже в его походке чувствовалась большая физическая сила.

Обменялись дружескими рукопожатиями.

— Надолго ль? — спросил Трубецкой.

— Нет, скоро в Москву, к маменьке. — Анненков покраснел.

«Значит, правда, что он влюбился в какую-то француженку и едет к матери за разрешением на брак», — вспомнил Трубецкой о переданной ему женой последней светской новости и, улыбнувшись Анненкову, с почтительным поклоном подошел к Карамзину.

— Вы, князь, небось тоже из тех, кто судит, рядит, спит и видит конституцию, — подавая Трубецкому мягкую, будто бескостную руку, спросил Карамзин.

И, заметив смущение Трубецкого, поспешил прибавить:

— А жаль, что вы не изволили прибыть получасом раньше. Послушали бы, как меня Никитушка за мою «Историю государства Российского» отчитывал да наставлял. И то не так и это зря написал. Знал бы, что мне так за нее попадет, — в голосе Карамзина звучала обида, — писал бы только одни сентиментальные повести…

— Полноте, Николай Михайлович, — вспыхнув, перебил Никита. — Вы отлично знаете, что муза Истории еще дремлет у нас в России. А между тем ничто так не возбуждает духа патриотизма, как именно исторические сочинения. Нашим воинам обычно ставят в пример прославленных героев других народов, как будто мы, русские, скудны своими… Как будто у России не было Румянцевых, Суворовых, Кутузовых! Ваша "История» — событие неизмеримого значения. Однако ж, читая ее, мы гордимся не столько выведенными в ней государями, сколько деяниями русского народа, высокими стремлениями его национального духа. Именно национальный дух народа считал Суворов непреодолимой единственной преградой завоевателям…

— Знаю, наслышан я об этом, — неожиданно раздраженно остановил Никиту Карамзин. — И, тем не менее, осмеливаюсь заверить вас, молодые люди, что мятежные страсти искони волновали общества, но благотворная власть обуздывала их бурное стремление. Насильственные средства гибельны. История не раз являла нам примеры несовершенства порядка вещей в государствах. Бывали положения более ужасные, нежели те, кои мы с прискорбием наблюдаем ныне в отечестве нашем. Однако же государства сии не разрушались.

Никита порывисто взял в руки скрученную в трубку свою рукопись критического разбора «Истории» Карамзина и заговорил, немного заикаясь:

— Итак, Николай Михайлович, история прошлых времен должна погружать нас в сон нравственного спокойствия? Но ведь несовершенства несовершенствам рознь. Несовершенства времен Владимира Мономаха подобны ли таковым во времена Ивана Грозного? И не возжигают ли такие сравнения наши душевные силы и не устремляют ли их к тому совершенству, которое существенно на земле? Не мир, но вечная брань должна существовать между злом и благом. Священными устами истории праотцы взывают к нам: не посрамите земли русские!

— Никитушка, — тихо окликнула Екатерина Федоровна, — не волнуйся так, дружок!

— Сейчас, маменька. Вот вы, Николай Михайлович, сами говорили нынче о государе…

Карамзин вздохнул.

— Душой я давно и навеки расстался с ним с того времени, как увидел, что единственно кому он доверяет, является искательный царедворец Аракчеев. Когда я привез государю восемь томов моей «Истории государства Российского», я никак не мог добиться высочайшей аудиенции, покуда не испросил на нее согласия Аракчеева. Граф даже изволил любезно пошутить при этом: «Если бы я был молод, я поучился бы у Вас! А ныне — поздно!» Аракчеев низверг не только Сперанского и Мордвинова. Он приобрел в глазах государя право полновластного…

— Вот вам и пример, — перебил Никита. — Вот и выходит, что судьбы миллионов людей зависят от человека, своевольно желающего повернуть колесо истории назад. И по… по… мните, — заикаясь все сильней, продолжал Никита, — как это у Горация?.. «Какую бы глупость ни учинили цари, за все расплачиваются народы». Вот прелести самодержавной власти, столь вами восхваляемой.

Никита сел рядом с матерью и, наклонившись, поцеловал ее руку.

— Однако не станешь же ты отрицать, что самодержавие подняло Россию, угнетенную татарским игом? — спросил Карамзин.

— Чтобы поставить на колени перед собою, — быстро добавил Никита. — А ныне оно всею тяжестью давит на тех, у кого от двухвекового стояния в сей позе суставы заныли нестерпимо. Дальше так продолжаться не может. Иначе не постигнут ли внуков наших бедствия еще ужаснее тех, которые претерпевали наши деды?

Карамзин торопливо вынул золотую табакерку, украшенную эмалевыми пастушками и чувствительной надписью, — подарок императрицы Елизаветы Алексеевны, — и дрожащими пальцами захватил щепотку нюхательного табаку.

Екатерина Федоровна решила положить конец спору, волнующему и сына и старого друга.

— Прошу ко мне на чашку чаю.

Трубецкой и Анненков поклонились.

Карамзин, отряхнув пылинки табака, галантно подал ей руку.

— В бытность мою в тысяча семьсот восемьдесят девятом году во Франции, — выходя, обратился он к Екатерине Федоровне, — когда грозные тучи революции носились уже над башнями Парижа…

Дальше не было слышно.

— Вы меня подождите, я на несколько минут останусь с Никитой Михайловичем, — сказал Трубецкой Анненкову.

Когда он вышел, Трубецкой вынул из внутреннего кармана мундира синий конверт, запечатанный сургучной печатью. Печать изображала улей с надписью: «Nous travaillons pour la meme cause» note 27 .

— Это теперь наш общий девиз, — сказал Трубецкой, заметив, что Никита внимательно рассматривает печать.

— Значит, южные пылкие республиканцы нашли общий с нами девиз, — улыбнулся Муравьев и вскрыл пакет. — Нет, это бог весть что такое! — воскликнул он после минутного чтения. — Вы посмотрите, что он пишет. Ведь они всю царскую фамилию хотят истребить. Пестель, хотя и иносказательно, но все же изъясняется: «Les demi mesures ne valent rien; ici nous voulons faire maison nette» note 28 . Истинно высокие дела требуют чистоты рук. А это, — он помахал листом пестелева письма и еще возмущеннее повторил: — Это бог весть что такое.

— Однако, — мягко заговорил Трубецкой, — только что в споре с Николай Михайловичем вы сами настаивали на необходимости противопоставить злой воле самодержца активное противодействие…

— Ну, князь, — перебил Муравьев, — мы, коли помните, и на нашем прошлогоднем совещании не могли согласовать наши мнения с южанами, хотя Павел Иванович позволил себе стукнуть кулаком по столу и властно объявить: «Так будет же республика!» А ныне, скажу напрямик, горестные для меня, как для патриота, размышления возбудили во мне непреложную мысль: мне с Пестелем не по пути.

вернуться

Note27

Мы работаем для одной и той же цели (франц.).

вернуться

Note28

Полумеры ничего не дадут. Здесь нам нужно смести все начисто. (франц.)