— Сестра Лунина сообщила ему о каком-то деле, которое должно быть рассмотрено в Сенате. И вот этот отверженный осмеливается писать о высшем государственном учреждении в таких выражениях: «Не надейся на мудрость сенаторов, дражайшая! Кто они, сии блюстители законности? Кавалеристы, которые уже не в силах усидеть верхом. Моряки, которые уже не снесут качки…»

Николай вдруг расхохотался во все горло:

— А ведь ловко подметил, шельмец! Кавалеристы, которые уже не держатся в седле… Ха-ха-ха! Например, князь Лопухин или Татищев… Или моряки, которые не снесут качки… Назимов… или этот, как его… де Траверсе… Ха-ха-ха! Оч-чень метко сказано!

Бенкендорф выждал, пока царь перестал смеяться, и продолжал:

— Если бы эти письма оставались только семейной перепиской, им можно было бы не уделять такого внимания. Но жандармский офицер Маслов, посланный мною в Урик для тайного наблюдения за ссыльными, пограничный пристав Черепанов, якутский полицмейстер Слежановский и другие агенты Третьего отделения доносят мне, что подобные письма ходят во многих списках среди жителей тех мест и имеют развращающее, бунтовщическое влияние на их образ мыслей. Да если бы эти письма ходили только по Сибири. К сожалению, в последнее время они доставляются в Третье отделение и из обеих столиц и из различных губерний.

— Однако это весьма серьезное обстоятельство! — воскликнул царь.

— Меры пресечения и в этом отношении мною уже взяты, — продолжал Бенкендорф. — Сестра Лунина непрерывно осаждает меня просьбами «во имя бога милосердия и всепрощения» оказать ее брату то одну, то другую милость. То ему понадобилось охотничье ружье, то какие-то древние философские книги. Я ей отныне во всем отказываю, ибо не вижу надобности исполнять желание преступника, который, судя по его письмам, нисколько не изменил образа мыслей, приведших его в крепость и в Сибирь… Недавно я предупредил ее, что лишаю их переписки на год…

— Этого недостаточно, — отрубил царь. — Следует отдать приказание местным властям сделать внезапный и рачительнейший осмотр в уриковской квартире Лунина, отобрать от него все без исключения бумаги, а самого отослать куда-нибудь подальше.

— Весьма подходящим считаю Акатуевский острог, ваше величество. Это около тысячи верст за Читой… До сосланных за польское восстание в остроге этом содержались самые страшные разбойники, которых приковывали цепями к стене.

— И чтобы он ни с кем ни личных, ни письменных сношений иметь не мог, — добавил царь. — Но вернемся к Пушкину. Итак, ты считаешь, что его кончина — это кончина одного из деятелей Тайного общества и может случиться так, что толпы у его квартиры вот-вот направятся к Петровой площади, а, Бенкендорф?

Бенкендорф, не мигая, выдержал тревожный взгляд царя и ответил уже своим обычным, спокойно-уверенным тоном:

— Несомненно, что ко всему, что творится у праха Пушкина, и к газетным статьям, и к выкрикам против убийцы-иностранца, причастны разные альманашники и тайные последователи участников четырнадцатого декабря. Почти двенадцать лет прошло с тех пор, как их главари понесли заслуженную кару, а они рады всякому случаю проявить свое недовольство властью. Сам Пушкин, как хорошо известно вашему величеству, состоял в дружбе даже с Рылеевым, не говоря уже о тех, которые сосланы в каторгу. Он до самой смерти не переставал высказывать им свое благоволение то в восторженных стихах, то в посылке книг, то в хлопотах об их семьях. Недавно, например, добивался он пенсии для тещи Сергея Волконского… Ясно, что нынче у гроба Пушкина его поклонники и тайные сторонники ссыльных его друзей воспрянули духом. И само прискорбное для них событие они намереваются использовать как противуправительственную демонстрацию. Сомневаюсь, пойдут ли они к Сенату, но пикеты я на всякий случай приказал расставить по дороге к Исаакию и на прилегающих к собору улицах.

— Разве отпевание будет у Исаакия? — спросил Николай.

— Поскольку Пушкин был прихожанином именно этого…

— Ни к чему! — запретил царь. — Вели отпеть в Конюшенной церкви. И чтобы при выносе из дому никого посторонних не было.

— Я уже предусмотрел все, государь. Вынесут ночью. Толпа разойдется, как и накануне, часам к трем…

Дальнейшая беседа велась уже в чисто деловом тоне, хотя царя, как всегда, немного раздражала самоуверенность и какая-то веселая наглость шефа жандармов.

— Надо еще, чтобы псковский губернатор, — распоряжался Николай, — воспретил для имеющего следовать по его губернии тела Пушкина всякое особенное изъявление, всякую встречу, одним словом, всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно по нашим церковным обрядам исполняется при погребении каждого дворянина.

«Мертвого остерегается не менее, нежели живого», — подумал Бенкендорф.

— Жуковский еще просит разрешения подписки на сочинения Пушкина, — продолжал царь. — Это допустить, но сочинения, еще не печатанные, отослать в цензуру для строжайшего разбора. Особливое внимание должно быть обращено касательно истории Петра Великого.

— По сему поводу, государь, я имел беседу с цензором, и он здраво рассудил, что хотя ради благополучия сюжета каждый сочинитель имеет право удаляться от истории, но пользоваться таким правом за счет здравого рассудка автор не должен, и вмешивание в сочинение нелепостей есть погрешность непростительная. Тем более, если он избрал предмет из отечественной истории.

— Согласен, — одобрил царь. — Впрочем, об этом у меня с Жуковским уже все сговорено.

Помолчал и вдруг опять впал в резкий тон:

— Так нынче в ночь увозят его?

— Так точно, ваше величество. Везет Александр Тургенев в сопутствии с жандармом…

— Да еще велеть почтдиректору, — приказал Николай, — нарядить почтальона и до заставы эскадрон жандармов.

— Слушаю, ваше величество.

— И чтобы ни-ни!..

Царь поднял указательный палец.

Бенкендорф звякнул шпорами:

— Слушаю, ваше величество.

— Да, вот еще… — продолжал Николай. — Как обстоит дело с Дантесом в военно-судной комиссии?

Бенкендорф едва заметно улыбнулся:

— Я самолично был в кордегардии и адмиралтействе. Аудитор Маслов решительно настаивал на необходимости вызвать госпожу Пушкину, дабы взять у нее объяснения о поведении господ Геккеренов в отношении обращения их с нею.

Николай оттопырил губы:

— Пушкину не к чему вызывать. Я знаю, что обращение с нею Дантеса заключалось в одних светских любезностях. К тому же он сознался, что, посылая Пушкиной книги и театральные билеты, прилагал записки, кои могли возбудить щекотливость Пушкина, как мужа.

— Само собой разумеется, ваше величество, — подтвердил Бенкендорф. — Пушкин был весьма раздражен еще в ноябре месяце прошлого года, что известно вашему величеству из письма Пушкина к отцу подсудимого, старику Геккерену, и личного разговора поэта с вашим величеством…

— Да, да… — поспешно проговорил царь и снова задал резкий, как окрик, вопрос: — А непозволительные стихи корнета лейб-гвардии гусарского полка пошли гулять по столице?

— За эти стихи на корнета Лермонтова уже заведено дело, и он будет строго спрошен за них.

— Да известность-то они все равно приобрели, — разозлился Николай. — Кстати, они при тебе, эти предерзостные вирши?

Бенкендорф с готовностью извлек их из кармана мундира:

— Так точно, государь!

— Как там насчет иностранного происхождения Дантеса сказано?

Презрительно кривя губы, Бенкендорф прочел:

…издалека,
Подобный сотням беглецов,
На ловлю счастья и чинов
Заброшен к нам по воле рока,
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы,
Не мог щадить он нашей славы,
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал.

— Явно возмущает народ против иностранцев, — проворчал царь.