Она подняла хлыст над головой Милки, которая на медленном шаге деликатно пощипывала еще зеленые стебли придорожной травы. Но хлыст остался неопущенным. Из-за большого, уже почти безлистного куста орешника, растущего у самой дороги, шагнул ей наперерез высокий широкоплечий человек. Под накинутым армяком виднелась грубая, какая выдавалась каторжникам, казенная одежда. На голове у него ничего не было; что-то похожее на шапку он держал в руках.

— Не пугайся, княгиня, — тихо произнес он.

Марья Николаевна, придержав Милку, с тревогой всматривалась в него.

Он тоже смотрел на нее зеленоватыми в черном ободке ресниц глазами и чуть улыбался.

— Что тебе надобно? — наконец, спросила Марья Николаевна.

— Ежели милость твоя будет, подари сколько-нибудь минут беседы, — ответил человек и, как бы для спокойствия Марьи Николаевны, отступил назад.

— Кто ты? — спросила она.

— Орлов я. Алеха Орлов.

— Разбойник?! — вырвалось у Волконской.

— Не обзывай меня таким словом, — хмурясь, проговорил Орлов. — Я отродясь разбоем не занимался.

— В таком случае, за что же ты сослан?

— Истинно хочешь знать обо мне? — вскинул Орлов опущенную голову.

— Расскажи, — ответила Марья Николаевна и, спрыгнув с седла, оперлась о теплую шею Милки.

— Небось, изволила ты слышать про князя Федора Ухтомского, того, что его лакей Кузьма да кучер Панас в овраг вместе с тройкой кинули? Я Князев дворовый человек был…

— Князя Федора? — быстро переспросила Волконская. — Того самого, который собирался жениться на Олесе Муравьевой-Апостол?!

— Стало быть, слыхала об этом деле?

— Еще бы! — выдохнула Марья Николаевна.

— Об нем нечего вздыхать, — строго сказал Орлов. — Зверь был, не человек… А вот загублены с ним две мученических праведных души под тем же снежным холмом, зря загублены… А потом наехал суд, засвистели по спинам мужиков плети да розги. Стали мы меж собой сговариваться, как беде помочь. Полетели по деревням слухи. И сам не знаю, как оно вышло, что стал ко мне народ ходить: «Как, мол, присоветуешь, Орлов, нам быть?» Ну, и растолковываешь им, бывало, по совести насчет убогой нашей доли. Старался я многих привлекать к умышляемому против помещиков возмущению. И многих уже в согласии имел, да донесли на меня лазутчики. Услышали они, что есть, дескать, закон, коим сообщники преступления, донесшие на своих товарищей, милуются от наказаний…

Орлов ухватился за куст и с силой сломал несколько длинных веток. Лицо его потемнело.

— Поймали меня. Привели на суд. Винился я так, что надлежало надо мной смертную казнь учинить. На суде отговаривался я, что более по простоте и несмысленности своей на такое злодейство удумал. И приговорили меня вместо смертной казни к наказанию прогнанием сквозь строй и ссылке вечно в каторжную работу.

Орлов помолчал некоторое время, потом тяжело вздохнул и продолжал с тоской:

— Тяжко в каторге, княгиня! Еще зимой, куда ни шло, а как дыхнет земля весенним духом — мочи нет в неволе. Дважды бывал я в бегах. Как вырвусь на волю, ко мне мужики так и лепятся. Мигом ватага, будто железным обручем вокруг меня сколачивалась. Ну, и перебивались… — Он опустил глаза.

— Убивал? — спросила Волконская.

— Грабил. Только простой народ не трогал, а боле купцов, начальство. Иных даже посечь приказывал маленько, чтобы сами изведали, да и детям рассказали, каково под плетьми полеживать.

— Как же ты дальше думаешь жить? — спросила Марья Николаевна.

— Мои думки — ровно мыши в подполье. А только нынче не побегу отседова.

— Что же так?

Он только поднял на нее глаза, в которых зажегся горячий огонь.

Марье Николаевне снова стало страшно, но она старалась говорить совсем спокойно:

— Ты славно поешь, Орлов. А мое пение слышал?

— И пение и как на фортепьянах…

— И игру? — удивилась Волконская.

— Подслушиваю, крадучись, княгиня, — признался Орлов, и губы его тронула не идущая к его мужественному лицу смущенная улыбка.

Волконская погрозила пальцем.

— Смотри, попадешься!

— Двум смертям не бывать! — ответил Орлов, сверкнув белыми зубами.

Марья Николаевна вскочила в седло:

— Прощай, Орлов.

Орлов поклонился в пояс.

— Может, когда понадоблюсь, — кликните только, Мария Николаевна.

В ближайшее свидание с мужем Волконская рассказала ему о встрече в лесу.

— Большим легкомыслием было с твоей стороны вступать с ним в беседу, — встревожился Волконский. — Это и опасный и опальный человек, и знакомством с ним ты можешь навлечь на себя недовольство… И потом… ты напрасно обостряешь отношения с «Тормоширханом».

Марья Николаевна с удивлением посмотрела на мужа.

— Так прозвал Бурнашева Трубецкой, — с усмешкой продолжал Волконский. — Имя это он вычитал из духовной книги «Угрозы световостоков», которую ему давали читать в крепости.

— Хорошо, хорошо, больше с Орловым постараюсь не встречаться, — торопливо согласилась Марья Николаевна и, видя, что муж не перестает волноваться, поспешила отвлечь его внимание. Она показала ему клочок бумаги, на котором карандашом была обведена крошечная ручонка Николеньки. Под рисунком была приписка няньки француженки: «Rouka Nikolina».

Волконский прижал к губам этот листок, потом снова посмотрел на него и улыбнулся.

Подошел дежурный офицер.

— Вы давали преступнику Волконскому письмо? — строго спросил он. — А разве вам не известно, что это запрещено?

Марья Николаевна смерила его надменным взглядом.

— Не торопитесь с выговором, поручик. Это был рисунок.

— Извольте показать его.

— Извольте взглянуть, — она подняла перед злыми глазами офицера изображение крошечной руки.

Он сердито пожал плечами и отошел.

После свидания Марья Николаевна до сумерек бродила у подножия горы, в которой работали арестанты. Она дождалась, покуда появился Давыдов, и успела перекинуться приветствиями с ним, потом с Трубецким и сообщить ему, что недомогание Каташи, из-за которого она не пришла накануне на свиданье, прошло и завтра она уже встанет с постели.

Долго смотрела Волконская им вслед, покуда их запыленные фигуры не скрылись за тюремной оградой, и вернулась домой продрогшая и усталая.

Каташа лежала в постели, но в комнате было чисто прибрано и от выбеленной известью печи шло тепло.

— Ты вставала, Каташа, — упрекнула Марья Николаевна.

— Я себя прекрасно чувствую, Машенька… Сергея видела?

Волконская рассказала о своем и о ее муже, потом присела к столу и взяла последнее письмо сестры, Орловой.

Письма перечитывались всегда по нескольку раз. Это же, с описанием концерта знаменитой певицы, было особенно интересно для Марьи Николаевны.

«Чудесный соловушка прилетел к нам с юга, — писала Орлова. — Должно признать, что голос у нее не таков, как у других итальянских крикуний, которые прелестными своими руладами и мелодийными воплями заглушают рев альпийских аквилонов, клокотание Везувия и новомодный аккомпанемент целого оркестра с трубами, тромбонами и литаврами. За эту моду, скажу мимоходом, тяжко придется отвечать перед потомством гениальному Россини. Но у госпожи Каталани голос приятный, звучный, нежный и обширный, сколько надобно для удовлетворения изящному вкусу. Однако самое чудесное в ее пении то, что, когда я, слушая ее, закрывала глаза, мне казалось, что поет не кто иной, как ты, моя дражайшая сестрица. Ах, сколь похож ее голос на твой! Столь же проникающий в душу и так же густ, чист и сладок, подобно меду с наших украинских пасек. Помнишь, ты еще в Каменке у Давыдовых и у себя в Умани певала арию Розины? Так вот представь мои чувства, когда эти самые звуки я услышала из других уст…»

Марья Николаевна уронила письмо, закрыла глаза, и воображение, привыкшее за время изгнания мгновенно побеждать пространство, перенесло ее сначала в Петербург, в Михайловский театр, с ложами и ярусами, переполненными оживленной нарядной толпой, потом — в Москву, в гостиную княгини Зинаиды Волконской, у которой она провела последнюю ночь накануне отъезда в Сибирь.