— Ах, да! — вдруг с радостью вспомнил Ермолов. — Ведь Паскевич не раз выручал нынешнего императора в скандальных историях, когда Николай Павлович был с нами в Париже десять лет тому назад. Кроме того, Паскевич долго путешествовал и с великим князем Михаилом Павловичем, а он ныне заседает в Следственном комитете по делу четырнадцатого декабря.
— По случаю обручения великого князя Михаила Павловича с принцессой Шарлоттой, — добавил Грибоедов, — моя кузина Лизанька, супруга Паскевича, была причислена к кавалерственным дамам ордена святой Екатерины…
— Ну, как же, как же, — перебил Ермолов, — помню, сколько завистливых толков ходило в связи с этим по столице. Значит, Паскевичу не так уж трудно будет ходатайствовать за тебя и перед царем и перед Михаилом Павловичем. Я же немедленно напишу Татищеву. Авось и сей доблестный муж вспомнит кое-что, ради чего ему не следовало бы пренебречь просьбой Ермолова. — Ермолов крепко обнял Грибоедова… — Ну, ступай, ступай…
Хотя на улице было непроглядно темно и скользко от подмерзлой грязи, Грибоедов довольно скоро добрался до дома, в котором остановился. Едва он взялся за кольцо калитки, как за забором послышался женский голос, опасливо спрашивающий:
— А собака у вас привязана? А то она тишком рвет…
— Иди, иди, не бойся, — узнал Грибоедов басок своего камердинера, — у нас и собака к женскому полу снисхождение, имеет…
«Экий ловелас, — подумал Грибоедов, — а Полкан и в самом деле как будто только для приличия лает!»
Открыв калитку, Грибоедов столкнулся с закутанной в длинную шаль женской фигуркой. В ночной темноте блеснули испуганные глаза, и женщина скользнула мимо, обдав его запахом нагретого кипариса — обычным запахом домовитых казачек, которые сохраняют свои наряды пересыпанными кипарисовой хвоей в кованых сундуках — скрынях.
— Ты что же это, Алексаша… — начал было Грибоедов, но камердинер взволнованно перебил:
— Ох, Александра Сергеевич, голубчик вы мой! Это Филимонова Дуняшка прибегала — приводила к вам казака, который приволок из обозной арбы ваши чемоданы. Сказывала она, будто за вами из Санкт-Петербурга фельдъегерь прискакал. Сейчас он у ее папаши находится. Филимонов подпоил его, так он бог весть какие страсти про столичную жизнь рассказывает! Бунт там противу царя будто случился. И теперь хватают направо и налево и военных и штатских. Должно, и ваших знакомцев кое-кого в крепость посадили, раз за вами в эдакую даль прислали… Господи, боже мой! Что же теперь делать?!
— Прежде всего затопи скорее печь, — приказал Грибоедов, как только вошел в занимаемую им скудно обставленную комнату. И, чтобы хоть немного успокоить мечущегося Алексашу, пошутил: — А ты, братец, все же скажи мне, откуда Дуняша знает, что наш Полкан исподтишка кусает?
— Полноте, Александр Сергеевич! До Дуняши ли теперь?
— Ну, живей неси дров, соломы или чего другого и мигом топи печь. А чемоданы придвинь сюда поближе.
Скоро в печке уже пылало яркое пламя сухого хвороста и бумаг, которые Грибоедов доставал из чемоданов и после беглого просмотра бросал в огонь.
С некоторыми так жалко было расставаться! Вот письмо от Саши Одоевского с дружеской припиской Кюхельбекера. Вот Александр Бестужев-Марлинский описывает оргию в доме князя Юсупова, описывает так, что видишь перед собою всех этих наяд, гурий, фавнов и амуров. Вот письма от близких друзей — Бегичева и Жандра. Эти страницы пестрят именами тех, кто уже, несомненно, взят под арест: Рылеев, Трубецкой, Якубович и снова Кюхельбекер, Бестужевы, снова Одоевский…
Помогая Грибоедову опустошать чемоданы, Алексаша с жалостью смотрел на летящие в огонь бумаги:
— А вдруг что-либо нужное изничтожите, Александр Сергеевич. Ведь тут и ваших писаний немало…
— У меня, Алексаша, нужных писаний, должно быть, и вовсе нет, — хмуро ответил Грибоедов. — Однако вот это клади в чемодан, — он протянул читанный в этот вечер у Ермолова экземпляр «Горя от ума», — а то может показаться даже ненатурально, чтобы у сочинителя не было его собственной пиесы. Туда же положи и эту книжицу, и вот эту.
Он подал Алексаше «Описание Киево-Печерской лавры», затем «Правила славянского языка», «Сербские песни» со словарем, «Путешествие по Тавриде» и какую-то древнюю греческую книгу, которая вовсе неизвестно почему очутилась в его походной библиотеке.
— Остальное прибери на место, — сказал, наконец, Грибоедов, отходя от печи, — а я полежу немного да подумаю над этой песенкой.
Он взял лист нотной бумаги, придвинул к постели чернильницу и, напевая сербскую песенку, начал записывать к ней аккомпанемент.
Складывая в чемодан белье и разные дорожные мелочи, Алексаша прислушивался к мотиву и словам и окончательно расстроился.
Грибоедов вполголоса, с задушевной грустью напевал:
Когда часа через полтора появились в полной форме дежурный по отряду артиллерии полковник Мищенко, гвардии поручик дежурный штаб-офицер Талызин и фельдъегерь Уклонский, в комнате был полный порядок, в печи дотлевали последние остатки сгоревших бумаг, а сам Грибоедов в халате и мягких кавказских чувяках лежал на постели с исписанными нотами листами.
— Насилу вас отыскали, да и стучались без конца, — с деланым недовольством проговорил Мищенко.
— Виноват, господин полковник, — поднимаясь с постели, проговорил Грибоедов, — я тут распелся некстати, вот мы с Алексашей и не слыхали вашего стука. Песенку я нашел сербскую, она несколько сентиментальна, но…
— Александр Сергеевич, — с искусственной строгостью перебил Мищенко, — по воле его императорского величества я должен вас арестовать. Извольте указать, где ваши вещи…
— Сделайте одолжение, полковник, — учтиво поклонился Грибоедов и показал на чемодан, стоящий у изголовья постели, и другой, невинно прислоненный к выбеленной стене.
Внешне все произошло согласно «высочайшей воле».
Все вещи Грибоедова были тщательно просмотрены, найденные в чемодане бумаги тут же зашиты фельдъегерем в отрезанный от полотенца кусок холста и припечатаны тремя печатями: полковника Мищенко, штаб-офицера Талызина и фельдъегеря Уклонского, который привез с собою казенную с двуглавым орлом печать.
Сургучные печати были наложены и на концы веревок, крепко перетянувших грибоедовские чемоданы с книгами, платьем и бельем.
Алексаша торопливо укладывал в дорожный погребец провизию и хлеб, украдкой смахивая слезы.
Грибоедова вывели на крыльцо, возле которого уже стояли часовые и еще какие-то люди с фонарями. Полкан ожесточенно лаял и рвался с цепи.
Согретый угощением Филимонова, Уклонский, под присмотром которого арестованный Грибоедов должен был быть отправлен в Петербург «прямо к его императорскому величеству», не особенно торопил с отъездом.
Но минута расставанья все же наступила.
Все столпились у возка. Ветер задувал фонари, забирался под шинели, теребил концы башлыков и лошадиные гривы. Грибоедов переходил из объятий в объятья.
Талызин, забыв о роли официального лица, которую ему надлежало выполнять в эти минуты, подскочил к Уклонскому и поднес свой крепко стиснутый кулак к малиновому носу фельдъегеря:
— Чтоб довез Александра Сергеевича цела и сохранна, а случись с ним что, — шипел он, — тебе будет от нас весьма вредно!
Полковник Мищенко, дотронувшись до портупеи фельдъегеря, сказал только одно слово:
— Смо-три! — но его лицо, освещенное перемежающимся огнем фонарей, было так свирепо, что Уклонский, уже забравшийся в возок, взял под козырек и ответил так же браво, как и петербургскому начальству, которое тоже приказывало непременно доставить Грибоедова «цела и невредима».